На особом хранении (Ю. Вайцекаускас)

По белизне, окрестности укрывшей,
как восковой рисунок, предо мной
высокий дом под низенькою крышей,
колодец, словно холмик ледяной...
Давайте же, снега, запорошите
всего меня, и на исходе дня,
как будто вокруг дерева, спляшите
вокруг меня, снега, вокруг меня!

Альфонсис Малдонис

В прозрачной ясности стиля Юлиуса Вайцекаускаса нелегко разглядеть манеру, почерк. Что, если всего только немудрящая наивность новичка? Смущает мягкость тональных переходов, боящихся всего контрастного. Озадачивает постоянная округлость форм, старомодная уравновешенность композиции, впору, кажется, полотнам мастеров прошлого века. Удивляет простодушие многих сюжетов. Старый деревянный дом, аисты на ветке, плетеная корзина у слухового окошка под соломенной крышей... Или малышка по имени Геда с доверчивыми прозрачными глазами, она же в смешных светлых трусиках на деревянном пороге сельского дома, а рядом – курица, и называется все это "Две цыплюшки".

Готовишься запричитать перед такой картиной: цып-цып-цып...

Но знаток с хорошо воспитанным взглядом остановится на догадке: не может быть, чтобы смысл изображенного исчерпывался сентиментальной кашкой. Должно здесь лежать еще что-то, рядом с чувством – мысль, рядом с картинкой – сообщение.

Вот именно – сообщение. Коммуникативный акт особого рода, делающий художника и зрителя единомышленниками. В чем?

Намек, полуотчетливый призыв уже первых зрелых работ Вайцекаускаса не мог быть понят сразу...

Когда видишь хронику начала века, поражаешься наивным, допотопным чертам отшумевшей эпохи. Какие смешные платья и шляпы, какие неуклюжие автомобили, граммофоны, нелепые армейские наряды с плюмажами, эполетами, расшитыми мундирами.

Другое дело – годы тридцатые... В архитектуре, в убранстве интерьеров, в человеческих отношениях восторжествовали прямые углы. Дом с вызовом объявили машиной для жилья. Стул (машина для сидения) и стол (машина для работы) позабыли о прежних резных украшениях, о модных прожилках и инкрустациях. В быт порвался металл, единолично или баш на баш с бетоном. Высмеивали мягкое, округлое, утепляющее. Славили Функцию, Пользу, Скорость. Прогресс!

И вдруг – что это с нами приключилось? Откуда эта оглядка назад? Появились фильмы в стиле "ретро" – да ведь не один, не десяток, сотни! Заторопились следом аналогичные романы. В моде воцаряются вкусы прежних лет: начала века, конца прошлого – кто дальше? Интерьер разживается диванами, пуфиками, имитацией под старую мебель. Бабушкины комоды, что недавно прямехонько отправлялись на свалку, въезжают на двенадцатый этаж новостройки. Как грибы после дождя, проснулись к жизни разные забавные коллекционеры...

Прищурившись, мы вглядываемся в слащавую открытку семидесятилетней давности, подносим к глазам почтовую карточку с сентиментальной картинкой. Теперь мы умеем отыскать в них нечто, оно дорого нам еще больше, чем руке, выводившей эти узоры десятилетия назад. Была или нет банальность узоров понятна создателю карточки? В любом случае она была для него средством, приемом – иначе он не мог воплотить в материале свое представление о счастье, покое, красоте. Банальность мы снимаем улыбкой, иронией, а мечта о счастье и красоте, ставшей еще беззащитнее, с тем большей силой ворвется в нашу душу.

Один фотохудожник охотится за красотой, другой – за истиной, третий за тем, что ему кажется и красотой и истиной одновременно. Кому-то важнее всего завораживающая игра пятен и плоскостей, кому-то – мгновение человеческой жизни, ухваченное неповторимо и на века. В любом из этих случаев перед нами эстетическая программа на постаменте природных возможностей фотографии, на какой-то из свай этого широкого и многоярусного фундамента.

Эстетической опорой для Вайцекаускаса стала страсть коллекционера.

Как фотограф он топок, лиричен. У него прямой, открытый взгляд на вещи, умение не пугаться простых решений, склонность к лаконичным, открытым композициям ("Мальчик с друзьями", "Дети у реки", "Выпускница"). Как художник он стремится уловить, отобрать, сохранить, унести с собой нечто, что отжило, отсуществовало, что существовать не будет ("День кузнеца").

Ушли висячие, кованые, пудовые замки с ключами немногим легче. Их заменил французский маленький и плоский замочек.

Его делают по одному чертежу, на конвейере. Он серией, лишен своего лица – как никогда не бывает в природе, как не бывает и среди вещей, изготовленных вручную.

Вайцекаускас собирает старые замки. У них у каждого – свой облик. У них – щели рты, бугристые кованые скулы, носы-отвороты, плоские ржавые затылки.

Мы ставим чай на газ, на электричество. Наша встреча с доскональными стихиями, с огнем и водой, подчинена инструкции, счетчику с вольтажом в 127 или 220. А вот поглядите, пузатые молодцы-самовары трех-, пятилитровые, ведерные, латунные и медные, ржавые и в оплавленном, вытертом серебре, вытянутые и приземистые. А ряды оскалившихся утюгов, совсем не страшных, а, скорее, забавляющих никелированную молодежь полубеззубыми пастями, тоскующими по угольям? Что ж, развлекать прибаутками – сладкое занятие ветеранов.

А старые альбомы фотографий чем они хуже? С плюшем, с бархатом, с застежками-решеточками, в кожаных переплетах под средневековый фолиант, с лилиями на корешке или с тиснеными тополями на титуле...

Китч, даже пошлейший, со временем перестает быть таковым. Он был собой, пока несведущий хозяин принимал его за отблеск высшей культуры. А постарев, потрескавшись, покрывшись невыбиваемой пылью, плюшевый альбом для нас с вами уже знак совсем другого исчезнувшего строя души, домашнего уклада особого типа, запросов, что удовлетворялись так легко, потому что удовольствовались суррогатом. Но они-то, запросы, были! И всерьез накипали в человеческой душе, требовали выхода, хотя бы такого!

Чугун утюга, плюш домашнего фотоальбома, древняя выцветшая вышивка становятся знаками отшумевшей, не всегда понятной созерцательности. Потому они смешны своей наивностью, но потому-то и трогательны.

Искусствоведы, с легкой руки Беньямина, говорят об ауре, которой обладает подлинное высокохудожественное произведение искусства. Копия такого произведения, скажем, распространяемая полиграфической машиной в сотнях тысяч экземпляров, теряет ауру. Зритель должен чувствовать, улавливать следы прикосновения к краске пальцев гения.

Аура, которую ищет и находит Вайцекаускас, иного рода. Самый стандартный вроде бы предмет приобретает ее – способен приобрести, – если сохранит и покажет нам следы тех рук, через которые прошел.

Не пальцы гения, о нет! Но пальцы человека, который жил, чувствовал, думал. Стихии, которыми даже мы управляем так плохо, над ним имели еще больше власти. Река времени отнесла его далеко от нас – в перспективном совмещении он кажется нам лилипутом. Но власть над ним этих самых стихий и этой самой реки, всего земного притяжения, животной природы видны нам из нашего далека еще лучше, еще убедительнее.

Чем старее предмет, тем явственнее аура, его окружающая.

Он уже тот и не тот. Само тождество его разъято. Бытовое значение самовара или утюга не мешает ему в наших глазах быть сегодня уже украшенном, а значит, игрушкой. Украшательская функция семейного альбома легко позволяет ему стать дополнительным экспонатом, материальным свидетельством нематериальных отношений.

Вот откуда ироническая интонация, сопровождающая вполне серьезные коллекции.

Это касается и снимков тоже. Работы Вайцекаускаса при всей их серьезности часто воспринимаются иронично или по крайней мере полуиронично.

Я видел сотни его снимков, запечатлевших подробности всевозможных ритуальных празднеств. День пожарного. День кузнеца. День пекаря. День окончания школы. Городской юбилей. День урожая. День пахаря. День, день, день...

На стадионе маленького городка проходит оркестр музыкантов, девушки в национальных нарядах, юноши, поет хор стариков, совсем маленькие дети разносят цветы... Снято просто и бесхитростно, одно за другим. Можно сказать, каждый номер праздничной программы зафиксирован на пленку. Каждый номер – по нескольку раз. С одной и той же точки. Без всяких потуг на выразительность. В знакомой гамме от светло-серого к серо-темному. В резкости – от первого плана до бесконечности, чтобы можно было хоть в лупу рассмотреть каждый волосок. И как в кино – через определенные временные промежутки, почти что оживляющие движение на снимке-экране.

Все готово для будущего историка. Прекрасно отпечатанные, отлично отглянцованные снимки разложены по датам и разделам. Солидно, в специальных ящичках ждут своего часа негативы, аккуратно обернутые в бумагу, с номерами. Залог, что умирающая культура ритуальных празднеств не исчезнет без следа. И больше того, пусть даже завтра эти празднества неведомым каким-то поворотом зацветут буйной жизнью, станут средоточием общественной активности – снимки не потеряют своего значения. Потому что они – о том, что было, о людях, которые жили, праздновали, веселились, размышляли.

Но вот из объективного наблюдателя и собирателя Юлиус Вайцекаускас превращается в художника-повествователя. По виду он так же спокоен и сосредоточен, на деле – у него теперь иная задача, он должен передать свои чувства, свою взволнованность другим. В единый кадр следует вместить то, что вставало из многих, из их совокупности. Бесхитростная простота снимка подрывается по возможности изнутри, чтобы на поверхности он по-прежнему казался простым и бесхитростным. В серии "На состязании пахарей" он пустит двоих беседующих между тракторами, под зубьями плуга. В "Дне кузнеца" воспоет не только тех, кто склонился над наковальней, но и ряженых, в онучах, в женской шали с фольклорной ложкой через спину, или развернет на нас сегодняшнего литовца, с молотком и клещами, в шляпе, в очках, в лучшем своем пиджаке, в праздничном свитере высококвалифицированного интеллигентного мастера одной из самых древних профессий.

Ну а зрители?

Строго говоря, по Вайцекаускасу, тут вообще нет зрителей. Им выпала своя роль, они ее посильно выполняют, и любопытнее всего поглядеть, когда роль пришлась по душе, а когда кажется пустой условностью.

Есть среди его работ такая выразительная сценка. Перерыв между номерами, все смешалось, бегают, беседуют, едят бутерброды, а на самом переднем плане грустит рядом с малышом молодая женщина в серой юбке, с распущенными волосами. Публичное одиночество. Только что все были вместе, через секунду снова снизойдет взаимное слияние, но пока человеку в толпе выпало быть самим собой...

Традиция, модель должного поведения была когда-то строгим наставником, объясняла, к чему стремиться, чего стыдиться, на чем держится семья и на чем держится нравственная жизнь человека. Сегодня мы не те, наша внутренняя жизнь свободнее от априорных предписаний, но потому-то и значителен для нас миг слияния со всеми, миг отказа от своей выделенности, перекодировки индивидуального своего ощущения. Как известно, утро вечера мудренее. Или, как еще говорят, по утрам правда ближе. Ближе всего, наверное, она в эти вот минуты, когда оглядываешься на себя не совсем своими глазами, когда привстаешь на постамент общих резонов, общих "надо" и "не следует".

Мир Вайцекаускаса тепл, добр, гармоничен. В особенности гармоничен. Колючее, страшное, исковерканное не будет подпущено к объективу. Искусство, как его понимает художник, существует не для того, чтобы будоражить и подстегивать. Не все в жизни – красота и доброта? Что ж, тем больше основания собирать ее по крупицам, выявлять места, где они главенствуют, и, кто знает, может быть, посильно смягчать нравы, воспитывая в человеческой душе инерцию гармонии.

Упреков в чрезмерной уравновешенности своих композиций Вайцекаускас не боится. Тот строгий коллега, что приставал к Дихавичюсу с иском по части социальных бурь, перегрузок современного человека и постоянной термоядерной угрозы, здесь преуспел бы еще меньше. Да, все это есть, колючий ветер века и человеческая душа, привыкшая этот ветер преодолевать, да только что же больше всего пристало человеку? Что служит ему опорой и противовесом? Его душевная созидательная работа, приведение внутреннего своего ощущения в покой и равновесие. Ну так и поможем ему. Преподнесем то, по чему тоскует душа. А если она тоскует по волшебству, поднесем волшебное, только воплощенное в живую жизнь.

Ребятишки на снимках Кунчюса живут в земном, обыденном мире. Отсюда они прорываются в мир поэтического. Некоторая неловкость от нового костюма, от великоватых, купленных навырост башмаков как бы входит неотъемлемой частью в их взгляд, серьезный не по летам, в общее звучание снимка, располагающего к философским обобщениям. Девочка у карусели посмотрит на вас остраненным, нездешним каким-то взглядом, в котором все – и порыв к лучшему, и безошибочное предчувствие нелегкой судьбы, такого же тяжелого окостенения, как у рядом стоящих взрослых.

Дети Вайцекаускаса будто живут в другом мире, полном поэзии и доброты. И вольготно им в этом мире, и славно дышится, и никакого впереди перепада от детских грез к миру истинному. Да и есть ли он вообще, этот перепад? В "Мальчике с друзьями" главное – доверчивость подростка, готовность принять все, что будет ему предложено. Так неужели кто-то из нас научит его плохому? Знаменитые "Абитуриенты", "Выпускница", "Секрет" ловят ощущение души на границе детского и взрослого. Детское – чисто и безмятежно, никакой в этом инфантильности, никакой ограниченности. Остаться ребенком навсегда? Об этом можно только мечтать! Почему бы и нет? Взрослость приносит трудности. Ребенку быть ребенком легко. Тому, кто вырос, труднее, но душевные ценности в них одни – чистота и безмятежность. Религиозный постулат о безгреховности "малых сил", я полагаю, вызвал бы сочувствие у Вайцекаускаса. Естественно, в пересчете на метафоричность. И с одной примечательной оговоркой: нет никакого "первородного греха", каждый, если постарается, может сохранить в себе детскую поэтическую целостность хоть до седых волос. Только очень надо стараться.

Есть у него работа "Под зонтом" – воплощение этого мотива. Девушка из толпы взглянула на нас глазами человека раздосадованного, просящего, чтобы его оставили в покое. Кто досадил ей? Не сам ли фотограф, подобравшийся чересчур близко и в открытую прильнувший к аппарату? Как воробьиха от кошки отважно, из последних сил защищает птенца, так и эта мягкая, чуткая, уязвимая натура защищает самое существо своего характера от назойливого любопытного взгляда. Но в том-то и штука, что в самой защите, в неумело сердитых глазах, в неподчиняющейся морщинке на переносице открывается детская чистота и неискушенность. Так зачем же сердиться, закрываться, отворачиваться? Это уже обретения взрослой жизни, ненужный практицизм, опаска: мало ли что, дескать, может выйти... Не нужно этой борьбы с собой, не надо прятать детской своей доверчивости.

Житейская подробность: когда снимок появился на выставке и позже был нерепечатан молодежной газетой, героиня, ее друзья, родственники были польщены. Фотограф получил письмо с извинениями: она ведь не могла понять, что у вас добрые намерения, потому и отвернулась, уж простите, не сердитесь и, кстати, не напечатаете ли одну лишнюю карточку? Любой другой охотно посмеялся бы и тут же послал снимок с автографом. Юлиус Вайцекаускас, любящий изысканную шутку, тут усмехается с горечью. До сих пор ему обидно, что его приняли за проходимца. Укол, должно быть, глубже – гневная гримаска, решительный поворот как бы в единый миг поставили под сомнение решающие ценности его художественного мира. Он же настаивал и продолжает настаивать: человек добр, человек прекрасен, в детстве – особенно. В детстве мы все гении и мы все люди, какими нам следовало бы быть, позже это, к сожалению, рассеивается, как утрачивается зоркость глаза, крепость нервов, скорость реакции, а потом и память...

Понятно, почему всего удобнее художественный мир Вайцекаускаса открывается и его пейзажах ("Дали", "Плателяй", "Лошадь у озера"). Здесь снова все снято просто, даже простейшими приемами, и очень многое знакомо, привычно. Непривычно лишь наполнение этих форм. Мир и покой разлиты в воздухе, безграничная, всеобщая доброта становится в мире этих пейзажей основным законом вселенной.

Черно-белая фотография передает цвет и объем косвенными средствами и совсем не запечатлевает звуковую сторону реальности. Усилием воображения подбирая подходящую фонограмму, ты, как режиссер, чувствуешь, что было бы уместно, а что нет из закадровых звуков. Дюны Кальвялиса требуют шуршания песка, излетающего и замирающего свиста ветра, отдаленного рокота прибоя. Цветущие деревья Ракаускаса взывают к волшебной россыпи рояля. Визуальным композициям Кунчюса не будет лучшего сопровождения, чем реальный, только, может быть, отдаленный, приглушенный звуковой фон деревенской улицы в праздник – обрывки разговоров, шуршание шагов по траве или булыжнику, песенка издалека, обрубленная скрипом двери, лошадиное ржание из-за забора, визг тележного колеса, мелодии из транзистора в руках у мальчугана. Многоярусные панорамы Шонты логичнее всего сопроводить какой-нибудь космической бахианой.

Лучшим звуковым фоном к работам Вайцекаускаса была бы, наверное, тишина, разбежавшаяся далеко вглубь и вширь. Если и нарушаемая иногда, то лишь сочным хрустом тяжелого яблока, упавшего с ветки, дыханием и пофыркиванием жующей лошади, шелестом травы у нее под копытами да далеким криком козодоя...

Очень часто пейзажные работы Вайцекаускаса носят точное обозначение географического пункта: "Плателяй", "С горы Шатрия", "Долины Стревы"... Районы, села, горы и реки Литвы. Он и здесь остается коллекционером. Но тщетно вы пытались бы изготовить из этих снимков туристский букет. Во-первых, художник сторонится наезженных знаменитых мест, он занят уголками, куда редко забредает горожанин. Во-вторых, эти бугры и перелески, овраги и берега, вся эта глухомань, тоже сегодня не лишенная экзотики, сняты совсем не экзотично, без рекламной зазывности. В них есть своя степенность. Она же ведет к постепенности постижения красоты земли, без прагматической компанейщины, а разве только с молитвенным благоговением до перехвата горла...

Позор, позор нам, несчастным! В новейших самоучителях фотодела появились главы о том, как снимать природу на полном ходу, из окна поезда, сквозь ветровое стекло автомобиля. По циничному неуважению к человеку, берущему в руки камеру, эти главы уступают разве что наставлениям, как снимать с телевизионного экрана.

Марина Цветаева писала полвека назад про глухих и слепых автомобилистов, соблазненных змием быстроты: красоту нельзя сшибить с ног, такому насильнику она лица не покажет и души не отдаст.

"Поглядите на чванством
Распираемый торс!
Паразиты пространства,
Алкоголики верст...
Ничего не отдаст вам
Ни апрель, ни июль, –
О безглазый, очкастый,
Лакированный нуль!"

Чтобы апрель и июль отдали хоть крупицу своей красоты, сойдите с колес хотя бы на околице и хорошенько походите вокруг. Вы сделали шаг с дороги, и тут она накинулась на вас, тишина, от которой отвыкаешь в городе.

Тишиной лечат. Вайцекаускас тоже не прочь врачевать души, поднося им кусочки прекрасной природной тишины.

Его контакт со зрителем особый. Он, художник, не пытается удивлять, озадачивать нас, потрясать зрелищем еще невиданных ритмов и пропорций. Подчеркнутой черноты или несказанной белизны в фоторисунке он тоже боится.

Эти краски – от нас, не от земли. Это мы навязали их ей вескостью металла, пятнами мазута на стерне, белыми холстами или черепицами крыш. Он создает прелюды в светло-сером, и какой, оказывается, это богатый щедрый, сочный колорит!

Он вообще боится определенности: она мешает степенному сопониманию, заменяет его опознанием, броским набором стандартных примет и, следовательно, стандартной, деловой установкой. Он коллекционирует моменты прорыва в истину, миги созерцательного покоя, когда вы с природой поняли друг друга, разобрались, что вы – свои, когда тобой поддержана ее доверчивость и отозвалась она в тебе чем-то очень хорошим, полузабытым, детским.

Иногда в его пейзажах может набежать из-за края кадра некая тьма, тревожная черная жуть, но это всего лишь ночь или даже тень, и речка весело, прямо в небо, смеется этим неправдоподобным ужасам, а корова и доярка на другом снимке успокоено, умиротворенно блуждают в дымке летнего вечера, и этом теплом дыхании земли.

В "Плателяй" посреди звенящего жаркого полдня встает над лесом и поселком круглое белое облако, и дорога смешно, нелепо изогнется ему навстречу, будто в ее воле бежать направо или налево, гуда, где веселье. Есть у него снимок "В Таурагнай". Он как бы сжат, стеснен. Крутая крыша, пашня, как бы взметнувшая плоскость водной глади, стволы, ветви, жерди изгороди. Но тон всему, когда присмотришься, задает поленница свежесрубленных дровишек на самом переднем плане высотой до крыши, сама, как крыша, куполообразная. Законы природы создали не только все вокруг, но и ее, фольклорную поленницу, и фотограф уделяет ей уважительное внимание, потеснив для этого рослого солиста и дружный хор остальных голосов.

По нижнему краю, у самой кромки кадра, он может пустить светленькую полоску обрыва, за ним – гладь воды, за нею – изломанный, почти ромбический треугольник острова. Остров хмурится кустарниковыми зарослями, как бы сдвигая косматые брови, но не всерьез. Вода тоже притворяется хмурой, прячется за мелкой рябью от ветерка. А на обрыве перед нами стоит сивый мерин и тоже будто полуотвернулся. Они все ждут. Вот в чем разгадка Они притихли, насупились и застыли в ожидании. А ну как мы ничего не поймем, пройдем мимо! Тогда они сообща грустно посмеются за нашей спиной. Если же нет, если мы застыли на месте, раскрыв в тихой радости рот, они расправятся, разгладятся их черты, разбегутся, распустятся морщины...

Все меньше в мире лошадей, все мельче водоемы, все чаще заповедная тишина взрывается ревом реактивного сопла. В этих условиях художественная коллекция Вайцекаускаса способна стать болеутоляющим средством. Смотрите, как было. Смотрите, как должно бы быть. Сохраните это в себе. Окунитесь в эту гармонию...

По виду позиция художника очень скромна. Скромнее не придумаешь: искатель, собиратель, хранитель. Но в скромности этой много достоинства.

Средневековые богомазы не подписывались под своими творениями. Они рисовали по канону, по традиции, что пришла от отцов и что будет завещана правнукам. Донести ее надо было как можно лучше, не жалея ни рук, ни жара души. И значит, хочешь не хочешь, ты, безымянный, был орудием надличной силы.

У Вайцекаускаса-художника та же скромность и то же достоинство. Стиль его неизменно остается прозрачным и гармоничным (пусть, по мнению некоторых, чересчур гармоничным и излишне прозрачным), потому что только на этом можно достигнуть благородных и альтруистических задач, поставленных перед собой художником-собирателем.