Каменный меч бумажного воина (Р. Дихавичюс)
Из озер зелена
набежала волна,
и, обрушившись силой единой,
на плече валуна
утихает она
у подножия башни старинной
Владас Мозурюнас
Термину "фотографика" никто уже не удивляется, хотя границы его расплывчаты. Это, во-первых, графика с использованием фототехники. Или фотография с добавлением приемов из графики. Или все, что может быть достигнуто методом фотографического монтажа. Или, наконец, дизайн, художественное конструирование любого рода, приемы фотокопирования и фотопроецирования.
Но что бы вы сказали о термине "фотоскульптура"?
Неожиданно, не правда ли? Римантас Дихавичюс вполне серьезно уверяет, что у этого слова все права на существование. Мягким, вкрадчивым движением он достает из папки и показывает снимок сурового воина давних времен, в шлеме, с боевым мечом. На общем светлом фоне фигура мягко поблескивает, выглядит объемно. Серая, ноздреватая масса – то ли камень, отшлифованный дождями столетий, то ли совсем недавно открытый ковкий чугун.
Снимок станет иллюстрацией в сборнике стихотворений Пабло Неруды.
Такое, скажете вы, делается довольно часто: античную драму сопровождает скульптура с храмовых фронтонов, персонажи к "Тысяче и одной ночи" ищут в иранских средневековых миниатюрах... Должно быть, и Дихавичюс нашел это изваяние. Мало ли их на литовской земле?
В том-то и штука, что такой скульптуры никогда не было. Она существует только на фотоснимке, который теперь, стало быть, документирует чистый вымысел, фикцию, эфемерную мечту.
Для Дихавичюса фотоаппарат равен карандашу или кисти. Можно нарисовать то, чего не было в природе? Тогда почему же нельзя то же самое снять?
Живописец по образованию, график по первой и, наверное, главной своей профессии, он считает технику обстоятельством второстепенным, всецело подчиненным замыслу художника.
Не то чтобы он вовсе не делает различия между поэтическими возможностями разных искусств. Но эту разницу он понимает чрезвычайно просто. Вначале есть мысль, ощущение, творческий импульс, ищущий выхода. Замысел диктует средство. Неясный, туманный замысел понукает метаться между разными средствами воплощения, но рано или поздно будет все-таки выбрано одно, самое подходящее. В одних случаях нет ничего лучше пера, акварели, сангины, пастели, резца гравера... В других случаях самым заманчивым покажется увеличитель, иногда с использованием двух-трех негативов, иногда и вовсе без них, методом фотограммы. В-третьих, в силу их специфичности не обойтись без аппарата.
Он ловит красоту. И в разных ситуациях для удачной охоты подходят разные силки.
Трудоемко, а главное, бесцельно занимать пространство тщательно загрунтованного холста дотошно выписанными лепестками подснежников. Или бесконечными переплетениями вьюнков, взбегающих по стене забора. Если эти узоры уже созданы природой, их достаточно просто заснять.
К тому же, мало ли что способна изобразить кисть на полотне! Здесь же само собой возникает ощущение, что чудо было, что оно возникло без посторонней помощи и подсказки, по общим природным законам соразмерности. А далее нашелся один человек с отточенным взглядом, который остановился перед этой красотой, сделал все, чтоб ее поймать, и нам предлагает пойманное.
Он осознает это, Римантас Дихавичюс, но не придает ему принципиального значения.
По дороге от замысла к воплощению Дихавнчюс-график и Дихавичюс-фотограф неизменно помогают друг другу. Случается, снимок используется для рисунка, энергичного и броского росчерка вольным пером, Бывает наоборот – будущему снимку предшествуют долгие эскизы, где в карандашных, терпеливых вариантах осваивается наилучшая композиция того, что позже возникнет во всей фотографической несомненности. Отметим, наконец, заготовки впрок, на будущее. Толстенные альбомы исчерчены легкими набросками – повороты спортсменов, танцоров и танцовщиц, жесты и позы гимнасток, акробатов, фигуристов на льду, принципиальные схемы выразительных элементов в пейзаже. Без такого альбома на коленях Дихавичюс не смотрит ни спортивную передачу, ни хроникальный фильм, ни видовую или рекламную ленту. Фотокиноинформация, прибывающая в дом по телевизионным каналам, оседает в графических эскизах, чтобы вспыхнуть потом опять-таки в фотографическом исполнении.
Графика становится кладовой для фоторабот, копилкой для формул-конспектов, назначенных обрасти материальной плотью.
В годы творческого несовершеннолетия фотография подражала традиционной живописи. Заимствовались жанровые каноны, приемы композиции и освещения, в некоторых работах копировали даже технику мазков (по методу бромойля и гуммиарабика). Копия нередко оборачивалась пародией.
Сегодня, пожалуй, выше всего в фотографии ценится ее, так сказать, антиживописность. Вовсе не всякая фотография ставит перед собой художественные задачи, но если все-таки ставит, то хорошо понимает, что достичь их можно своим собственным, неповторимым путем.
Дихавичюса не заманишь в теоретические споры. Но если бы он взялся формулировать свое кредо, я думаю, противопоставление этих двух искусств не вызвало бы у него сочувствия. Там, где другие находят врагов, он видит соседей. Их объединяет более общее понятие – артистизм. К нему ведут разные дороги и тропинки. Некоторые из них вдруг заканчиваются тупиком или завалом. Надо вернуться, попробовать в обход, справа или слева. Но если выпадет удача, тогда и картина и снимок будут очень близки, будут восприниматься по общим законам.
Вот перед ним поэтичный уголок ("Пейзаж с утонувшей березой"). Здесь красота щедро подброшена искателю великодушной природой. Осталось наклониться и подобрать ее. То есть взвести курок "Мамии" и выбрать соответствующую крупность плана.
В другой, давней работе, под названием "Старость", светлый платок, светло-серая вязаная кофточка окружили потемневшее, морщинистое лицо, выбившиеся косматые прядки. Рука старушки держит сетку через плечо. Ладонь темна, почти до черноты, выделанна и выдубленна, как выделывают и дубят кожи лучших сортов. Колечко на пальце – белое без оттенков. То ли сверкнуло серебро, освободившееся за десятилетия от позолоты, то ли изначальный легкий латунный сплав. Вечная или приобретенная, эта скромность, простоватость – в тон всему эмоциональному строю снимка.
Увядание всегда вызывает печаль. Неуместное бодрячество при мысли о закате выдаст или косность душевную, до тупости, или скрытый цинизм, до кощунства. Грустен этот снимок. И все же, несмотря на грусть, рядом с этой грустью возникает ощущение чистой радости. Увядание показано в кроткой, смиренной красоте своей. Эстетика вырастает над биологией и поправляет ее.
Описательность, информативная сторона фотографии – помощница Дихавичюсу лишь настолько, насколько это не вредит чисто артистической задаче. Лишние подробности, все чрезмерно индивидуальное надо убрать, безжалостно исключить из кадрируемого пространства, используя любые оптические или химические возможности.
Он любит такую выкадровку, которая заставляет искать законченность во фрагменте. Он любит взгляд анфас, когда трава, земля, грибы, подснежники или стена, забор, решетки, увитые плющом, встают перпендикуляром к оси съемки (серия "В мире форм"). Непривычный угол зрения, непривычная пристальность, непривычное забвение общих очертаний рельефа или строения. Все для того, чтобы вещи теряли материальную плоскость, чтобы их бывшие телесные формы стали теперь вместилищем красоты.
В давнем "Зеленом пламени" огня нет и в помине. Это полыхнули светлыми острыми язычками густые листья подорожника. В другом давнем снимке таким же красочным квадратом взята стена, плотно и надежно прикрытая, как рыбьей чешуей, листвой многих вьюнков, чьи нити невидимы. В "Следах истории" – кованая дверь, где в ромбиках от перекрещенных полос тоже красуются цветы, пусть железные, но по-своему грациозные, по-своему даже живые, а дверная ручка-скоба выглядит удивительным, но вполне созревшим, тяжелым плодом.
Листья – как пламя. Чугунный узор – как клумба. Чтобы метафоры состоялись, фотограф должен и чугун и вещество листа оставить намеком, не больше, сделать их если не призрачными, то полупризрачными. В "Грибах Ниды" веселый декоративный орнамент – хоть сейчас вышивай на платке – составлен из переполненных корзин и туесочков, стоящих прямо на траве. Как сахар можно добывать не только из свеклы, так Дихавичюс извлекает структурную законченность композиции из предметов или даже живых объектов, созданных, кажется, совсем для другого. Они созданы, чтобы жить, а вовсе не для того, чтобы что-то означать взаимными совокупностями. Но высшая целесообразность, как говорят, и есть красота. Экономия движения ведет к благородной грации. Дихавичюс идет по миру как собиратель грациозного. Живые вьюнки становятся графической виньеткой, заставкой в книге. Иначе зачем бы эти малыши с такой трогательной старательностью выстроились в правильные ряды, с оглядкой друг другу в затылок? Какая у них, у зеленых, может быть параллельность рядов? Не ждать же от птенцов спортивного парада! Это похоже на мультипликацию.
Мультипликация Дихавичюса рождена природой, и чтобы убедить нас в этом, он берет фотокамеру.
Снимок "В деревне Зервинос" стал гравюрой, рожденной солнцем. Снято против света. Тропинка, песчаная почва вокруг, трава – все переливается в серо-белом мареве. А поперек – густые черные тени: жерди изгороди, столбы, плотная сплошная полоса забора...
В "Вишневом саде" пришлось прибегнуть к лабораторному колдовству, чтобы обнаружить, что эта зимняя природа уже сама по себе – готовый орнамент. Жесткий расклад на черные и белые полоски, пятна, линии. Загадочна фактура: то ли снежок, выпавший на рассвете незаметно для всех, то ли давние ноздреватые пласты... Да снег ли? Не белизна ли это подложки, на которой тушью набросано все остальное?
Телесная сторона здесь ощутимо выведена за скобки. Остался хоровод деревьев. Поэтическое выражение, не принимаемое всерьез, ожило во всей несомненности. Четыре длинных, наклоненных ствола сродни по-женски гибким фигурам плясуний. В их перекличке ловишь взаимный ритм, как бы разные повороты, позы танца. А стебельки кустарника – как лесная малышня вокруг, что всегда тянется к сборищам взрослых, замерев с открытым ртом у самых их ног или восторженно, не в такт аплодируя. Позже Дихавичюс предложит вниманию зрителя "Зимнюю аллею", "Старую улочку в Вильнюсе". И снова тут будет игра самого черного с самым белым, но такая ласковая, уютная, теплая игра, что, кажется, в ней участвуют все краски мира, ни одна не забыта.
Если перышку, обмакнутому в тушь, если кисточке с жидкой сажей доступны передачи всех цветовых оттенков, если им достаточно буквально намека, то почему же фотография не может обойтись без серого своего диапазона?
Прелесть, не имеющая практической расшифровки, красота вне утилитаризма – вот что открывается в орнаментах стихий, одаривших собой фотографические фантазии Дихавичюса.
Даже когда в кадре – эфемерная даль с лесной купой и многоэтажными замками облаков, трудно избавиться от впечатления, что эта протяженная панорама должна расшифровываться как своего рода фрагмент, отсылающий нас ко всей вселенной, но вместе с тем имеющий свою собственную завершенность, композиционную и эстетическую.
Раскладывая фотографии на своем столе, Римантас любит показывать два снимка рядом, как бы в развороте. На одном – профиль незнакомки, пойманный с руки любознательным объективом в уличной толпе, на другом – иной профиль, с каменного надгробия. Девушки очень похожи, как сестры, а их разделяет почти триста лет. Не только упорство природы открывается здесь, но и упорство художника, отыскавшего в камне черты, что когда-то остановили его внимание в жизни.
Он живет в очень маленьком, хотя и двухэтажном домике, на самом краю Вильнюса. В пору своей зрелости, в неполных пятьдесят лет, он часто болеет. Подолгу лежит на тахте на втором этаже и, отодвинув альбом с набросками, смотрит в окно на вершины деревьев, колеблемые ветром. Но чуть станет получше, спускается вниз, в гостиную, к многочисленным визитерам: из Канады или из Японии, из Австралии или Порто-Рико – отовсюду, где выходят его книги, где он получает призы на вернисажах, где живут коллеги-фотографы, с которыми он любит переписываться. Ритуал отлажен: каждый из пришедших должен оставить след в большой книге посетителей и каждый обязательно будет хоть в двух кадрах сфотографирован – то ли на память, то ли для архива. Он и здесь верен себе, охотник за красотой и артистизмом. А если станет еще получше, он по каменным ступенькам сойдет в подвал, к увеличителям, к ванночкам, к полочкам с негативами и позитивами, к чертежному столику, где завершится монтаж его новой фотоскульптуры. Работа всегда подгоняет – заказы от издательств и журналов, собственные свои замыслы, терпеливо ждущие вдохновения. И если он покажет вам новую, только что завершенную работу, в комментариях его не будет никакой бойкости, так принятой среди фотографов прессы. Лицо его будет сдержанным. И только очень-очень присмотревшись, вы прочтете на нем кроткую покорность и какое-то совсем не современное благоговение.
Красота спасет мир, говаривал князь Мышкин с подсказки автора своего, Федора Достоевского.
Запечатлеть свое восхищение природной красотой женского тела фотографу, разумеется, ничуть не менее зазорно, чем скульптору или живописцу.
И здесь у Дихавичюса – своя линия, свои приемы, свой весьма определенный стиль. Он работает только на натуре. Его хрупкие, застенчивые девушки вплетаются в пейзаж как часть природы и в свою очередь увенчивают собой то, что мы видим вокруг, придают всему поэтичный, нежный, щемящий оттенок.
"Волна" была, наверное, самой первой, еще не вполне осознанной фотоскульптурой в том смысле, в котором позже стал употреблять эти слова Дихавичюс. Пористый, трепетный торс здесь уподоблен каменному или металлическому изваянию – распределение теней, отблеск солнца в мелких капельках сообщают живой коже гладкость, неестественный холодок.
В фотографических актах Дихавичюса ("Нежность", "Ромашки") видишь самую раннюю юность, по сути, еще предженскость и в этом смысле даже предкрасоту. Точнее, красоту, которая сегодня еще не вышла на поверхность, еще не расправила крылья, каждый раз удивительная, как фантастический, ничем не заслуженный дар из самой глубины материи. Чего же странного, что рефреном этой излюбленной темы художника становится не задник, не ателье, а другие фантастические и незаслуженные дары той же материи – трава, цветы, деревья, дюны, морская волна.
Такое сопоставление во многих актах других мастеров оборачивалось контрастом. Обнаженная красавица – и скала, поросшая мхом, она же – и безлиственный, обуглившийся лес, она же – и яруса каменоломни... Антитеза трепетной, теплой кожи и мертвого, холодного, немого окружения.
Для Дихавичюса главное – перекличка, перепев, всеобщая зарифмованность природы. Длинные распущенные волосы он уподобляет стеблям цветочных зарослей, скошенному молодому сену, травяным нитям стоячего, полузаросшего водоема, водорослям у морских камней, самой волне с длинными, белыми, извивающимися гребешками.
"Дюны" – работа, потребовавшая полтысячи предварительных негативов и которая потом нещадно размножалась из журнала в журнал, из альбома в альбом, – рисует маленькую женскую фигурку в уютной нише песочного бархана. Разницу тонов съедают вытянутые, бесконечные, как у зебры, полоски-тени, избороздившие песчаную косу. Фотограф очень дорожил целостностью песчаного покрова – натурщице пришлось долго, терпеливо пробираться к облюбованному художником месту, шагая только по теням, где след будет незаметен. И зрителю остается гадать: не с вертолета же она спущена или, как уверяет снимок, родилась здесь сама собой?
Есть у него и другие сюжеты. В "Старом мостике" не поймешь, откуда пришло юное существо и куда направляется. Оно здесь обитает. Не русалкой в пруду – ничего в ней нет от этих фантастических существ с холодной рыбьей кровью, – а душой местности, хозяйкой фиорда, как в старых скандинавских сказаниях. Из того поэтического мира, что щедро наделял природу эльфами и сильфидами.
Если стихии, как мы видели, очеловечиваются у Дихавичюса и говорят нашим языком, чего же удивляться, когда человеческое тело становится как бы их квинтэссенцией, заимствует у них приметы и особенности.
В его пейзажах-орнаментах главная нота – покой. Природа застенчиво вслушивается в себя, полная ощущения скрытых перемен, которые накапливаются невидимо для глаз.
Женские фигуры в его актах тоже полны спокойствия, они заняты самым важным для себя – растворением в природе, в общем токе единых, всепитаюших соков.
Правда, в последний год в спокойные акты Дихавичюса ворвался порыв, смятение. Его работы на Международной выставке в Италии вызвали сенсацию. Шлейф белых волос его натурщицы, казалось, прочитывался зародышем смерча. В ней все еще можно было видеть фею фиорда, но своенравную, мятущуюся.
Однако и тут его взгляд ясен и благоговеен.
Дихавичюс не сторонник одно выдавать за другое. Опыты Виталия Бутырина, как я догадываюсь, остались ему вполне чужды, а может быть, даже показались сомнительными по исходным своим установкам, изменой если не фотографическому искусству вообще, то, по крайней мере, законам красоты и артистизма. В самом деле – так мог он рассуждать, – если мы лишь по черточке, по крапинке, по былинке берем от всех волн, барханов, листиков и человеческих фигур, с каждого грибка, с каждого пятна на асфальте, оборачивающегося расплавленной магмой, так не проще ли делать этот отбор в уме, без помощи фотоаппарата, а на бумагу заносить итог тушью, карандашом, акварелью?
В качестве книжного или журнального оформителя Дихавичюс чаще всего выступает графиком. Но иногда он создает типично графические композиции на фотографическом материале. Это происходит тогда, когда по творческой задаче важен акцент на документальности, всамделишности того, о чем идет речь. Если Бутырин озабочен тем, чтобы придать реальный вид вымечтанной, пригрезившейся картинке, то Дихавичюс, напротив, выступает автором композиции реального, заимствованного у жизни.
Повергнутый бронзовый ангел, классические старые руины, голые каркасы домов, кирпич, щебенка – так он видит во плоти горестные строки поэмы Пабло Неруды. Никогда еще подлинные реалии не сплетались в такие законченные, как бы виньеточные узоры. Это возможно только у Дихавичюса. И только у него, в виде изобретенной им фотоскульптуры, возможно замыкание накоротке документальной боли и высокой поэзии. Фотоскульптура оказывается шлюзом, где реальность обретает красоту, а красота овеществляется. Ничейной территорией, где встречаются, сделав по шагу навстречу, природа и поэзия...