Беседа восьмая. Виды кинематографической мизансцены

Как вы уже, вероятно, догадались после прочтения двух предыдущих бесед, кинематографическое решение любой сцены зависит от поведения камеры в каждом отдельном кадре, от характера и количества кадров, которые вы применяете для решения сцены.

Мы до сих пор говорили о кадрах, снятых с движения, и кадрах, снятых с неподвижных точек. Однако при построении кинематографической мизансцены применяются не только эти два вида съемки. При разработке мизанкадра могут применяться и кадры, эффект которых достигается соединением обоих методов. Наконец, бывают случаи, когда мизанкадр играет такую огромную роль, что практически невозможно обнаружить реальную мизансценировочную основу эпизода.

Задача мизанкадра всегда одна и та же: сделать зрелище более выразительным и более глубоким по смыслу.

Мы нашли ряд очень важных причин, по которым в некоторых случаях должны применяться съемки с движения, но есть еще одна причина, может быть, важнейшая, которую мы пока что не упоминали. Это – работа актера.

В приведенном примере съемки кадра из "Анны Карениной" мы как бы отбросили соображения об удобстве исполнения роли актером. Ведь актер – не машина. Для того чтобы сыграть даже самый маленький кусочек, он должен войти в круг мыслей и представлений своего героя, должен найти в себе необходимый темперамент, ритм, темп, тональность, – тысячи неощутимых оттенков, в которых подчас даже трудно отдать себе самому отчет, которые актер находит инстинктивно, находит в общении с партнером.

Мне довелось снимать две картины ("Ленин в Октябре" и "Ленин в 1918 году") с величайшим из актеров, с каким только мне лично приходилось иметь дело, – с Б. В. Щукиным. Он дал мне немало ценнейших предметных уроков актерского мастерства.

Особенностью его работы было то, что он с необыкновенной тщательностью подготавливался к исполнению каждого кадра, прорабатывал диалог до мельчайших подробностей, многократно отрабатывал каждое междометие, каждое покашливание, каждый оттенок чувства и мысли, каждое мимическое движение.

Часто нам приходилось с ним репетировать вдвоем, то есть без партнеров, – таковы уж условия кинематографической работы. Казалось бы, Щукин сделал сцену абсолютно точно. Но вот, накануне съемки, во время так называемого "освоения" (подробная репетиция эпизода в уже выстроенной декорации), появлялся партнер. Как только вместо меня ответные реплики начинал произносить другой человек со своими особенностями, со своим тембром голоса, со своим ритмом, со своей манерой, Щукин неуловимо менял свою манеру, он приспосабливал свое решение к индивидуальности партнера, разумеется, не нарушая общего принципиального рисунка, найденного для образа данной сцены и для Ленина в целом.

Бывало, что на съемке партнер Щукина вдруг "соврет", то есть не совсем точно осмыслит свою реплику, скажет ее с чуть другим, неверным подтекстом, – и Щукин мгновенно менял интонацию своего ответа, исходя из интонации партнера, подчас оправдывая тем самым ошибку партнера, "выручая" его.

Когда актеру приходится играть большой, сложный эпизод, то внутри этого эпизода он строит тонко развивающийся рисунок своего действия. Ведь в большинстве драматических эпизодов отношения между партнерами меняются по ходу действия – таково обычно содержание хорошо построенного эпизода (мы об этом будем подробно говорить в разделе драматургии). Ну, скажем, вспомним эпизод разговора Ленина с кулаком из картины "Ленин в 1918 году". Ленин принимает посетителя сначала дружелюбно; затем присматривается к нему со все большим интересом; затем начинает подозревать, что перед ним сидит кулак; он постепенно обостряет разговор, заставляет кулака высказаться – и эпизод заканчивается острым столкновением двух непримиримых врагов. Соответственно развивается и поведение кулака. В конце эпизода появляются люди – и кулак вновь меняется, мгновенно возвращаясь к прежнему фальшивому смирению. Таким образом, оба актера – и Щукин, и исполнявший роль кулака Н. С. Плотников – ведут линию все время меняющихся, развивающихся отношений.

На сцене театра такой эпизод исполняется целиком, причем актеры далеко не каждый раз играют его одинаково. Если сегодня Плотников пришел вялый, больной, недостаточно собранный, то Щукин постарается взять всю задачу темпераментного ведения сцены на себя, он как бы потащит за собой Плотникова. Или наоборот. Для любителей театра прелесть этого древнего искусства в том-то и состоит, что каждый раз сцена звучит немножко по-новому. От первой же реплики актера, от того, как она сказана, какой задан тон, вся сцена может пойти в том или в другом ключе. В этом сила, но в этом, конечно, и слабость театра. В кинематографе мы стараемся найти для сцены окончательную, наилучшую, железно зафиксированную форму. Но, разумеется, во всех случаях актеру легче играть сцену целиком, все время внутренне следя за тем, как развиваются его отношения с партнером.

Именно поэтому звуковое кино вызвало к жизни потребность в длинных кадрах. Чем длиннее кадр, тем больший кусок сцены актеры могут сыграть органично, естественно, видя друг друга, чувствуя характер развивающихся отношений. Но снимать в кинематографе длинные куски с неподвижных точек – трудно, ибо закон кинематографического зрелища – это смена крупностей. Весь смысл монтажа в том-то и заключается, что вы разглядываете мир, события человеческой жизни, столкновения, отношения людей в ряде разнообразных кадров, что вы наблюдаете за людьми все время в разных крупностях и разных ракурсах. Зритель подчас этого не замечает, но если мы установим какой-то средний или общий план и попытаемся большую сцену сыграть и снять так, как играют ее на театре, то есть не меняя крупностей и ракурсов, то зрелище станет просто скучным, неинтересным, невыразительным, а подчас даже непонятным. Смена крупностей и смена ракурсов есть основной закон монтажа, основной закон кинематографа: ведь мы с вами установили, что монтажный кинематограф... – это кинематограф первичный, начальный, от него все пошло.

Поэтому, стараясь снимать длинными кусками, кинематографисты стали искать возможности сделать эти длинные кадры тоже интересными, тоже разнообразными, но разнообразными внутри себя, внутри кадра. Это как раз и достигается съемкой с движения. Когда камера движется, она все время видит мир меняющимся. Если даже она просто следит за шагающим по комнате актером, который все время держится в кадре, то сзади будут проплывать взад и вперед, поворачиваться и двигаться стены. Это не очень-то хорошо; я, признаться, не люблю кинематографа, в котором стены комнат плавают в кадре без нужды. Как правило, из которого возможна масса исключений, это плохо. Однако и такая простейшая съемка с движения – наблюдение за актером – создает необходимое разнообразие в кадре.

Но ведь, снимая сцену с движения, мы тоже можем менять и ракурсы, и крупности. Мы, скажем, можем проезжать по перрону вокзала перед отходом поезда таким образом, чтобы перед нами то крупно проплывала голова женщины с ребенком, то вдруг открывалось все пространство с мечущимися фигурами; аппарат может то подниматься выше, то опускаться ниже, то замедлять свое движение по лицам, то вдруг, поворачиваясь, раскрывать массу людей; он может начать свое движение от какой-нибудь детали, скажем, от руки ребенка, которая сжимает куклу, закончить самым общим планом, в котором будет взят весь перрон целиком.

В сцене камерной, где играют два-три актера, опять же движение камеры может так сочетаться с движениями актеров, чтобы действие то бралось более общим планом, то сосредоточивалось на лицах отдельных исполнителей.

Таким образом, внутри хорошо построенной панорамы или кадра, снятого с движения, мы тоже можем обнаружить как бы ряд кадров – крупных, поясных, средних, общих – и ряд ракурсов.

Такой метод работы, при котором внутри одного длинного кадра сменяются различные ракурсы и крупности, мы называем внутрикадровым монтажом.

Даже этот термин – "внутрикадровый монтаж" – показывает, что монтажный метод обозрения мира в разных ракурсах выразителен и тогда, когда мы переходим к системе длинных кадров. Внутрикадровый монтаж можно обнаружить и в съемках с движения, и в кадрах, снятых с неподвижных точек (в последнем случае применяется глубинный мизанкадр с переменой крупностей, о чем речь пойдет ниже).

Мы уже говорили о выгодах, которые дает нам монтажное построение сцены, но органичность актерской работы, потребность в общении, в целостном актерском выражении большого куска действия подчас заставляет нас забыть о выразительности монтажа, искать приемы внутрикадрового монтажа, стараться сосредоточить действие какого-нибудь сложного эпизода в немногих, но зато очень длинных кадрах.

Для того чтобы более ясно представить себе применение тех или иных методов кинематографической мизансцены, прибегнем сначала к литературным примерам. Хорошие писатели, особенно такие, как Пушкин и Толстой да и многие зарубежные писатели, видят настолько отчетливо, что целые куски их литературных описаний производят впечатление точной кинематографической записи.

Возьмем кусок, в котором монтаж задуман самим автором. Для начала это будет очень коротенький отрывочек из "Пиковой дамы" Пушкина.

Как вы помните, Германн, получивший от Лизаветы Ивановны записочку, в назначенный час пришел к дому графини, дождался, когда старуха уехала со своей воспитанницей, проник в дом, прошел его насквозь и остался в спальне старой графини, за ширмой, около холодной печки. Там он простоял больше трех часов. Наконец, послышался шум, подъехала карета, в комнату, чуть живая, вошла графиня со служанками. Германн глядел в щелку. Мимо него прошла Лизавета Ивановна, он услышал ее торопливые шаги по лестнице, но продолжал стоять, сквозь щелку наблюдая за графиней. И тут следует абзац, в котором графиня раздевается. Он чрезвычайно показателен для монтажного строения литературного отрывка. Вот что пишет Пушкин:

"Графиня стала раздеваться перед зеркалом. Откололи с нее чепец, украшенный розами; сняли напудренный парик с ее седой и плотно остриженной головы. Булавки дождем сыпались около нее. Желтое платье, шитое серебром, упало к ее распухшим ногам. Германн был свидетелем отвратительных таинств ее туалета; наконец графиня осталась в спальной кофте и ночном чепце: в этом наряде, более свойственном ее старости, она казалась менее ужасна и безобразна".

Прочитайте еще раз, и притом как можно внимательнее, эти несколько фраз и постарайтесь увидеть в каждой фразе только то, что написано Пушкиным, – не больше и не меньше. Я уверен, что вы даже без моей помощи обнаружите здесь ряд смонтированных кадров разной крупности.

Первая фраза звучит так: "Графиня стала раздеваться перед зеркалом". Это явно довольно общий план, ибо для того чтобы увидеть графиню перед зеркалом, нужно увидеть и старуху, и зеркало. А старуху ведь раздевают горничные, – следовательно, в этом первом кадре Пушкин глазами Германа видит: старуху, зеркало, горничных, то есть общий план зрелища. Но после точки он переходит к деталям, к укрупнениям. Вторая фраза звучит так: "Откололи с нее чепец, украшенный розами; сняли напудренный парик с ее седой и плотно остриженной головы". Это явно более крупный план, это план головы графини и склонившихся к ней лиц горничных или хлопочущих вокруг головы рук. Здесь очень важно, что голова "острижена плотно", то есть по-солдатски коротко. Наверняка очень странно, когда вдруг с головы старухи снимают пышный завитой парик и обнаруживается голова, остриженная бобриком.

Но дальше Пушкину неприятно описывать раздевание старухи. Как всякий хороший писатель, Пушкин видит то, что пишет. Если бы было написано: "После этого с нее сняли платье", – он бы увидел как со старухи снимают платье, он внутренним писательским взором увидел бы это старческое, дряблое тело. Это неприятно, это противно, и Пушкин хочет миновать этот момент. Обходит его чисто кинематографическим, монтажным путем. После крупного плана головы, с которой снимают парик, обнаруживая солдатскую стрижку, Пушкин в следующей, третьей фразе пишет: "Булавки дождем сыпались около нее". Это значит, что в кадре мы увидели пол и поток булавок. Значит, резким монтажным скачком с головы на пол Пушкин обходит раздевание, и только дождь сыплющихся булавок показывает нам отраженно, какое количество всевозможной фурнитуры и галантереи снимается со старухи услужливыми руками горничных.

В четвертой фразе (или в четвертом кадре) Пушкин берет опять пол, но более обще. Это уже не кусочек пола с сыплющимися булавками, это ноги графини. Фраза звучит так: "Желтое платье, шитое серебром, упало к ее распухшим ногам". Итак, в кадре распухшие ступни старухи и круг упавшего желтого платья. Тела старой графини мы не видим, и дальнейшее раздевание Пушкин резко обрывает, ибо следующая, пятая фраза такая: "Германн был свидетелем отвратительных таинств ее туалета". Таким образом, в пятом кадре мы видим Германна, глядевшего в щелку, и как бы короток ни был этот кадр, за время этой монтажной перебивки старуха может переодеться до конца. Мы об этом говорили в предыдущих беседах: монтаж ведь разрушает непрерывное течение времени, он может его уплотнять или растягивать. В эпизоде Одесской лестницы мы видели, как монтаж растягивает время; здесь монтаж, наоборот, уплотняет его. Короткие куски: сыплются булавки, падает платье, глядит Германн – за десять – двенадцать секунд позволяют нам пробежать все то долгое время, которое должно было занять раздевание старухи в жизни.

Наконец, последний, заключительный кадр абзаца – это снова общий план: "Наконец графиня осталась в спальной кофте и ночном чепце. В этом наряде, более свойственном ее старости, она казалась менее ужасна и безобразна". Вот теперь, когда старуху окончательно переодели, можно снова показать ее.

Такую сцену можно решить только монтажным путем, да она и написана в монтажном ключе. Смысл применения монтажа здесь, как мы видели, очень прост: экономия времени и целомудрие.

Мы уже говорили, как трудно актеру играть сложную сцену разорванными кусочками. И режиссер, и оператор, и актеры, монтажно строя эпизод, разрабатывают довольно сложную партитуру, которая проявляется в каждом отдельном кусочке.

Правда, сейчас в огромном большинстве картин мы наблюдаем псевдомонтажное строение эпизодов. Эпизоды только кажутся снятыми монтажно, фактически принципиальный монтаж в иных отсутствует. Скажем, режиссеру необходимо снять сцену, действие которой происходит в клубе. Содержание этой сцены – разговор между девушкой, участницей танцевального ансамбля, и молодым баянистом.

Обычно режиссер поступает так: он снимает общий план клубного помещения, в это время в нем танцы или, наоборот, помещение почти пусто, и в нем только вешают на стены лозунги. Этим общим планом зритель вводится в среду. Затем режиссер всю сцену разговора, которая занимает двадцать, тридцать, а то и пятьдесят метров, то есть целые две минуты (а это очень много для кинематографа), снимает на одном поясном плане. На этом поясном плане два актера отговаривают все, что им положено. И, наконец, заканчивает режиссер снова общим планом клуба. На этом общем плане герои расходятся.

Сначала снимаются два общих плана – самое начало и самый конец эпизода, а затем – поясной план, в котором и разворачивается все содержание.

Но для того чтобы зритель не заметил примитивности этого построения, бедности зрелищного замысла, скудости воображения режиссера, вставляется еще несколько кадров. Снимается крупный план героини, крупный план героя, один-два плана других присутствующих. Потом, во время монтажа, эти планы врезаются в разговор героев, для того чтобы разбить невыносимо длинный поясной план, на котором фактически снята вся сцена.

Такой способ съемки очень прост. Думать не надо, снимать можно быстро; зритель же не замечает убогости решения, так как крупные планы и какой-нибудь взгляд со стороны (скажем, монтера, который залез на стремянку) создают впечатление разнообразных ракурсов, маскируя неподвижность основного решения.

Или возьмем, скажем, сцену на перроне вокзала. Герои прощаются – один из них уезжает. Сколько таких сцен мы видели в картинах за последние годы? Обычно решаются эти сцены по стандарту: снимается два-три общих плана – сначала перрон, и на нем толпа народу, спешащего к поезду (здесь мы впервые видим героев). Затем общий план, до самого конца эпизода, когда поезд уходит. Здесь провожающий остается один. А вся середина эпизода снимается опять же на поясном либо на плане по колено, на фоне стенки вагона. Для "соуса" будет снято несколько прощающихся пар, проводник на ступеньках, ну, если режиссер уж очень щедр, то еще план машиниста на паровозе. Эти планы вместе с крупными планами героев разбавят убогое зрелище, которое может быть снято и обычно снимается не на настоящем вокзале, а в павильоне. На вокзале снимут только общие планы, а в павильоне поставят кусочек вагонной стенки и разыграют все, что угодно.

А между тем пойдите на вокзал, посмотрите, как интересна жизнь перрона в момент отхода поезда. В Москве девять вокзалов, и люди на всех этих вокзалах совершенно разные. Одни люди едут с Курского вокзала на юг; и совсем другие – с Ленинградского или Ярославского вокзала на север; и третьи люди – с Казанского вокзала, на восток. На самом Ленинградском вокзале одни люди едут "Стрелой", другие – почтовым поездом. А на Белорусском вокзале совсем иной народ: тут уезжают за границу. А на Савеловском больше все пригородная публика. И проводники в поездах разные, и машинисты разные, и в каждый сезон пассажиры разные. И если герой провожает героиню, то одно прощание будет у них летом, на Курском вокзале, среди курортников, и совсем другое прощание зимой, на Казанском вокзале, среди людей, едущих в Сибирь или на целину, и третье прощание – на Ленинградском вокзале, перед "Стрелой". Другие пройдут пассажиры, другие их встретят проводники, другие пронесут вещи, другой будет звук, другой будет ритм, другое будет зрелище.

Стандартный метод мизанкадра ведет и к стандартизации изображения жизни. Но подумайте, какую выразительную картину прощания можно построить, пользуясь монтажным методом, если по-настоящему и точно передать ритм всей собравшейся толпы, отъезжающих и провожающих, передать ее своеобразие в настоящей жизненной точности. Но тогда придется сцену строить очень сложно, в непрерывном взаимодействии первого, второго и третьего планов, с множеством монтажных перебивок, с богатым набором наблюдений, с большим количеством деталей.

Правда, в такой сцене будет выразительна и панорама. Панорама, проезд за героем через толпу, может создать большую точность жизненного наблюдения, но она не позволит так широко и так разнообразно проанализировать зрелище и построить его в таких разных ракурсах.

Стремясь снимать актерские эпизоды как можно более длинными планами, ряд режиссеров, в том числе и пишущий эти строки, стали развивать еще один метод разнообразной подачи материала в пределах одного длинного и притом неподвижного кадра. Этот метод называется глубинной мизансценой. Он состоит в том, что все движение в кадре, в основном, строится в глубину – на аппарат и от аппарата. Если при этом пользоваться широкоугольной оптикой, которая, как нам уже известно, увеличивает расстояние, усиливает темп движения, то можно в пределах одного кадра, только передвижениями актеров, добиться ощущения смены крупностей, то есть добиться главного монтажного эффекта.

В некоторых случаях глубинную мизансцену мы начинали прямо с крупного плана, который закрывал весь кадр. Вслед затем актер отходил и раскрывался общий план декорации. В других – начинали с общего плана и вели к крупным планам.

Можно соединить глубинную мизансцену с движением камеры. В этом случае мы строим движение актеров также в глубину, заставляя их то выходить на передний план, то уходить от камеры, то есть менять крупности. Но в то же самое время камера проделывает самостоятельный путь – либо поворот, либо наезд, либо отъезд, либо поперечное движение. Это будет комбинированная глубинная мизансцена, в которой перемена крупностей будет достигаться не только движениями актеров, но и движениями самой камеры; оба метода дают возможность вести напряженное действие непрерывно на одном длительном отрезке, меняя крупности и ракурсы внутри единого кадра и создавая динамическое зрелище.

Я сказал уже, что мизансценировочная площадка в кинематографе чрезвычайно мала. Можно было бы, пожалуй, всю беседу начать с этого, но, я думаю, что хорошо сказать об этом именно после того, как мы поговорили о разных методах съемки, чтобы читатель мог, зная уже довольно много о монтаже и о панорамах, примериться к тому, что такое мизансценировочная разводка в кино.

В театре мир предстает перед нами в виде большой коробки. Как бы ни хитрил режиссер, стараясь скрыть пространство сценического пола, какие бы сложные декорации ни строились, все равно перед зрителем всегда стоит прямоугольный портал сцены, и за этим порталом – коробка, ограниченная сверху, сзади и с боков либо кулисами, либо архитектурными деталями, и так далее. В этой театральной коробке и разыгрывается все зрелище, причем важная часть искусства театральной мизансцены состоит в том, чтобы как можно полнее использовать сценическое пространство. Если на сцене стоит лестница, режиссер непременно использует ее для мизансцены; использует все двери, все детали обстановки, всевозможные игровые площадки. Нельзя строить в театре мизансцену так, чтобы действие все время происходило, скажем, в правом углу сцены. Уже очень скоро это начнет вызывать недоумение: зачем нужна вся остальная декорация? Режиссер старается гармонически использовать всю декорацию и для этого очень часто раскидывает актеров довольно далеко друг от друга. Скажем, перед нами декорация какого-нибудь особняка, в котором мы видим ведущую наверх лестницу. Она находится в левой части сцены. Мизансцена, при которой один из героев стоит на самом верху лестницы, в левом верхнем углу сцены, и ведет разговор с другим героем, который стоит внизу, в правом нижнем углу сцены, будет очень выразительна, так как действием будет охвачено все пространство сцены.

Вслед за тем режиссер покажет актеров близко – и достигнет своим театральным методом ощущения смены пространственных решений, разнообразия мизансцен.

Перед кинематографическим объективом, как мы уже говорили, открыт весь мир. Поставьте его на Красной площади, около Исторического музея, и в кадр свободно войдет и храм Василия Блаженного, и Спасская башня. Объектив видит мир как бы в виде бесконечно расширяющейся пирамиды, и, разумеется, для него такой кусок мира, как лестница в доме, не представляется слишком обширным.

Но, к сожалению, чем шире объектив берет мир и чем дальше от объектива находятся герои в этом пространстве, тем они менее видимы, менее разборчивы.

В театре актер почти совершенно одинаково виден и наверху лестницы, и около рампы, на полу. В кинематографе же, если мы возьмем в кадр большой зал с лестницей, то человек на лестнице окажется таким маленьким, что вы, пожалуй, не разберете даже его лица.

Мир, который представляет собой площадку для кинематографической мизансцены, огромен; но рабочее пространство игровой мизансцены в кино ничтожно, потому что актеры видны только тогда, когда они подойдут близко к аппарату, то есть расположатся в вершине пирамиды.

Как вы, вероятно, заметили, огромное большинство "игровых" кадров, то есть кадров, в которых отчетливо видна мимика лица актеров, видны их глаза, видны детали их поведения, берется в крупности по пояс или по колени. На экране нормального формата человек в рост, конечно, виден очень хорошо, но глаза его уже начинают пропадать. А ведь именно глаза в кинематографе играют особенно важную роль в актерской работе.

Но что же такое – план по колени или по пояс? В ширину такой кадр захватывает пространство, примерно, в полтора метра. Даже кадр в рост человека, то есть около двух метров в вышину, составляет менее трех метров в ширину. Самая маленькая сцена самого маленького колхозного клуба больше, чем размер такого кадра. И если герою, который взят по пояс или по колени, приходится ходить, то уже на втором шаге он выскакивает из кадра. Приходится либо ехать за ним с аппаратом, либо монтажно переходить на следующий план.

При съемках с движения, разумеется, камера, следя за актером, может позволить ему ходить, но размер игровой площадки в каждый отдельный момент остается такой же маленький – полтора-два метра в поперечнике.

Когда я приступал к съемке первой своей картины, я был уверен, что теперь-то разгуляюсь с мизансценами, так сказать, "пропишу ижицу" театру. Но при первых же разводках, как только появилась камера, мне показалось, что меня связали по рукам и по ногам: буквально ни одно движение не укладывалось в кадр. И с этим же ощущением связанности по рукам и по ногам я проработал всю свою жизнь.

Что, казалось бы, может быть нормальнее такой мизансцены: человек сидит за письменным столом и беседует с посетителем? Но для кино письменный стол – это предмет огромный. Ведь между двумя собеседниками, разделенными письменным столом, не меньше метра. Если снимать их обоих в профиль, окажется, что вся середина кадра занята пустым пространством стола, и две маленькие фигурки торчат по бокам. Это очень плохо. Панорама или съемка с движения в такой неподвижной сцене двух человек невозможны; глубинная мизансцена всегда связана с движением актеров – здесь она немыслима. Приходится снимать такую сцену монтажно, снимать таким образом, что в одном кадре я беру хозяина кабинета через посетителя, а в следующем – посетителя через хозяина кабинета. Один из двух собеседников сидит в кадре спиной к нам. Приходится пользоваться крупными планами и всячески изощряться в борьбе с письменным столом.

Мне приходилось много раз снимать сцены за круглым столом. Это так же трудно. В конце концов, я научился заказывать несколько столов. На общем плане комнаты я ставил настоящий круглый стол – большой или относительно большой. За ним рассаживал всех собеседников. Когда переходили к средним планам, ставили стол поменьше, а для отдельных укрупнений мне приносили совсем маленький круглый столик или разрезные части круглого стола. Без этой хитрости иной раз просто невозможно снять в кинематографе выразительно, выпукло сцену за круглым столом.

Борьба с ничтожными размерами мизансценировочной площадки в кинематографе ведется разными методами. Тут и съемки с движения, и глубинные мизансцены, и монтажное дробление эпизода. Об этом мы уже говорили. Однако некоторые режиссеры применяют совершенно особый метод, который заключается в том, что, по существу, актерской мизансцены в ее первичном виде вообще нет, а зрелище состоит из ряда соединяющихся в сложном мизанкадре отдельных ракурсов, которые только создают у зрителя впечатление мизансцены. Для ясности вот вам пример.

Во второй серии "Ивана Грозного" Эйзенштейна есть эпизод во дворце польского короля Сигизмунда. Весь этот эпизод был разыгран на фоне одной-единственной плоской стены. В первом кадре на фоне этой стены и раскрашенного квадратами пола были расположены все или почти все участники сцены. В глубине сидел король, рядом с ним – советники. На переднем плане – спины каких-то монахов, каких-то женщин, рыцарей, придворных. В кадр входит Курбский, направляясь к Сигизмунду. В следующих за сим кадрах происходил разговор, в котором участвовали и польские дамы, и монахи, и рыцари, и король. Все эти кадры снимались на фоне той же самой единственной стены. Камера почти не меняла направления, поворачивались к аппарату в разных ракурсах только актеры, но поворачивались таким образом, что соседние кадры как бы сталкивались между собой, перекликались по диагонали. При этом переставлялись отдельные предметы обстановки, передвигались канделябры, колонны и т. п.

Таким образом, режиссер поначалу вовсе не создавал никакой реальной мизансцены эпизода – он снял ряд кадров на фоне одной-единственной стены и мастерски скомпоновал их таким образом, что кадры отвечали друг другу, а в результате получил как бы зрелище тронного зала и как бы мизансцену. Именно – как бы: на самом деле ни зала, ни мизансцены не было. Они возникали только в сознании зрителя.

Когда я снимал эпизод дилижанса в картине "Пышка", то поначалу мне построили весь дилижанс целиком и поставили его на специальную качающуюся площадку. За окошками мелькали тени деревьев. В этой декорации я и пытался снять все действие (в дилижансе проходят целые две с половиной части). Но попытка оказалась совершенно неудачной. Когда эпизод смонтировался, никакого ощущения тесноты, замкнутого пространства и даже взаимодействия людей не получилось. Тогда мы с моим оператором Б. И. Волчеком пошли на следующий эксперимент: мы оставили только один-единственный общий план дилижанса (между нами говоря, можно было не оставлять и его), а весь остальной эпизод полностью пересняли на маленьком кусочке стенки (декорация дилижанса с фоном, на котором мелькали тени, была давно сломана). Мы даже не сказали дирекции, что собираемся переснять весь дилижанс, мы попросили только разрешения исправить некоторые кадры. Фактически же, снимая декорации гостиной, отдельных комнат, кухни и так далее, мы в каждую декорацию притаскивали кусочек стены дилижанса размером всего метр на метр, и на этом кусочке снимали крупные планы пассажиров по одному-два плана в день (остальное время мы снимали очередную декорацию). Я точно расписал все планы – кто в какую сторону глядит и в какую сторону поворачивается, и весь дилижанс, все полтораста кадров, две с половиной части, снял на этом малюсеньком кусочке стенки. Ощущение того, что дело происходит в дилижансе, достигается тем, что люди глядят в разных диагоналях как бы друг на друга, что свет на них ложится по-разному. На деле же ни декорации не было, ни актерского общения не происходило, мы снимали максимум две головы.

При монтажной разработке сцены иногда мизанкадр может разрушить фактическую мизансцену, вернее, заменить ее. Такие разрушения мы производим по мелочам более или менее постоянно. Ну, например, по мизансцене герой сидит в углу, около стены. Но кинематографические стены, как правило, плохи. На них видна обычно "фактура": нехорошо сделанная штукатурка или кирпичи и так далее. Кроме того, когда герой сидит около самой стенки, на него нельзя поставить контровой свет, нельзя подсветить его сзади. Как правило, когда мы берем укрупнение этого кадра, мы отодвигаем стул от стены на метр, а то и больше, спокойно ставим на полу, между стулом и стеной, маленький приборчик, подсвечиваем героя сзади и снимаем его на метровом или даже двухметровом расстоянии от стены, хотя перед этим на общем плане ясно видели, что он сидит около самой стены.

Мы произвольно поднимаем и опускаем столы и стулья, иной раз громоздим большое количество площадок (когда снимаем монтажно, а не с движения). Площадки эти нужны для того, чтобы взять, например, актера в нужном ракурсе, на фоне потолка или находящегося сзади высоко расположенного окна, чтобы построить выразительный кадр с выразительным фоном. Актера для этого приходится поднимать.

Иной раз герои даже двигаются не по полу, а по специально наставленным ящикам, которые мы накрываем дорожками, чтобы не было слышно стука ботинок. Это нужно для того, чтобы и в проходе взять актера на выразительном фоне, снизу вверх.

Если в мизансцене принимает участие большое количество лиц, мы свободно меняем их расположение в кадре. Например, в картине "Мечта" снимается сцена скандала во время игры в лото – укрупненные кадры ссорящихся мы не обязательно снимаем в том самом месте и в том самом положении актеров, как это было установлено во время репетиции на общей мизансцене, как это было видно на общем плане. Мы произвольно переставляем актеров, передвигаем их, ищем для них наиболее выразительный фон, не считаясь с общей мизансценой.

Таким образом, фактически мы разрушаем установленную нами же мизансцену, но зато в мизанкадре складываем выразительное зрелище из хорошо перекликающихся между собой кадров, а зритель воображением пополняет мизансцену, то есть как бы строит ее сам.

Это один из самых выразительных и интересных способов строения кинематографической мизансцены, отвечающий зрелищной природе кинематографа.


Михаил Ильич Ромм давно задумывал написать книгу о режиссуре в кино. Он энергично взялся за дело и написал около трехсот страниц. Ему хотелось самому себе и своим читателям дать возможность разобраться в особенностях киноискусства, в специфике работы над сценарием, над монтажом, мизансценой, в работе с актером. Но так случилось, что, занятый съемкой очередного фильма, Михаил Ильич отложил незаконченную рукопись. Прошло немало времени, прежде чем у него вновь возникает мысль дописать книгу. Но смерть оборвала работу одного из замечательных советских режиссеров, книга осталась недописанной. Сохранились незаконченная рукопись, стенограммы лекций, которые Ромм читал в разных аудиториях на протяжении 50-х и 60-х годов.

Читал он блестяще. Слушать Ромма во ВГИКе сбегались студенты всех факультетов. Его любили, поражались его колоссальной эрудиции, оригинальному ходу размышлений, ораторскому дарованию...

И у составителей этой книги родилась мысль: присоединить к незаконченной рукописи книги, которую сам Ромм назвал "Беседы о режиссуре", несколько лекций, сократив в них только те материалы, которые повторяют написанное им ранее.