Нагибин

С Нагибиным мы познакомились еще в 60-е годы. Он позвонил, предложил повидаться. Я был молод, снял пока еще только "Первого учителя", было лестно услышать в телефоне голос известного писателя. Мы встретились в Доме литераторов, он дал мне почитать рассказ, называвшийся "Эхо": не заинтересуюсь ли я им как режиссер.

Рассказ оказался замечательный. О мальчике и девочке лет двенадцати. О предательстве любви. Я увлекся, стал рассказывать, как это можно поставить. Ему очень нравилось все, что я предлагал. Я представил этот рассказ как архетипическую историю, вечную притчу об Адаме и Еве, о первозданности любви. Не помню уже, почему наши отношения не получили продолжения. Может, потому, что я начал "Асю Клячину". Но фильм мог бы получиться интересный...

Довольно долго после этого мы не общались, знакомство прервалось... Следующий виток взаимоотношений начался, когда ко мне пришла идея фильма о Сергее Васильевиче Рахманинове. Стал собирать о нем материалы, одна из самых интересных публикаций оказалась за подписью Юрия Марковича – небольшой рассказ, называвшийся, как помнится, "Сирень". Написан он был с чрезвычайным проникновением в характер, суть творчества художника. Я пришел к Нагибину, предложил писать сценарий о Рахманинове: ему предложение очень понравилось. Мы обсудили, каким мог бы быть этот фильм, он написал заявку, я подал ее Ермашу. В ответ было сказано: "Зачем нам делать фильм об эмигранте?" Надежда поставить фильм стала вянуть, я понял, что его не разрешат.

К этому времени у меня уже начала определяться идея отъезда. Я подал заявление, просил разрешения жить за рубежом, Ермаш сказал:

– Не уезжай. Хочешь снимать "Рахманинова" – снимай "Рахманинова".

Но поезд уже ушел. Голова была занята только одним – тем, что должен уехать. На предложение Ермаша делать картину не ответил.

Прошло еще три-четыре года. Я приехал в Россию – в очередной раз гостем. Для начальников я был эмигрантом, хотя паспорт у меня по-прежнему оставался советский. В этот мой приезд ситуация была уже иной, чем в прежние. Я только что снял "Возлюбленных Марии", со мной уже разговаривали о возможной постановке. Подумалось, что пора вернуться к "Рахманинову".

Все эти годы фильм о Рахманинове жил во мне. Каждый раз, когда слушал его музыку – а случалось это часто, я очень люблю ее, – возникало желание снимать. Думалось: "Господи, какой же я дурак! Почему не сделал этот фильм?" Сама музыка толкала меня на то, чтобы делать большую эпическую картину о России и об Америке, где Рахманинов жил последние годы. Я часто слушал Рахманинова в машине по дороге вдоль берега океана в Лос-Анджелесе. "Какой это может быть замечательный фильм!" – вновь просыпалось во мне.

Сам человеческий тип Рахманинова очень мне дорог, бесконечно напоминает тот скромный, в известном смысле аристократический, страстный, пылающий и в то же время очень сдержанный внутри русский характер, отличавший Чехова, Врубеля.

Предки Рахманинова были из татар, об этом говорит сама его фамилия. Шаляпин звал его татарвой, в его музыке всегда были сильны восточные мотивы. Родился он в семье разорившегося дворянина, жил скудно, зарабатывал уроками. Конец обучения в консерватории особыми успехами ознаменован не был. И слава, и состояние были заработаны упорным трудом: он построил дом, имел автомобиль, но после революции все национализировали. Уехал за границу, все начал с нуля, мытарствовал. Поселился в Швейцарии. Опять построил дом, посадил сирень, перевез свои любимые самовары и лавки, вызвал из России свою служанку... Но вскоре началась война. Ужасы фашизма потрясли его. Он бросил все и бежал на край света, в Америку. Он беспрестанно хотел защитить себя своим домом, своим миром, но этому не суждено было свершиться: его настигла болезнь.

Сирень, которую так любил Рахманинов, которой посвящал свои романсы, которую увез с собой из России и пытался посадить и в Калифорнии, там не цвела. Не тот климат. И сам он на американской земле не мог писать музыку, стал исполнителем...

Рахманинов – трагическая фигура. Горько читать его признания: "Я не пишу больше музыку, потому что у меня порвалась духовная связь с Родиной... У меня есть слава, успех по всему миру, а Родины нет". Свою трагедию скрывал от других – человек он был закрытый...

Со временем нашелся продюсер, согласившийся профинансировать написание сценария. Я приехал к Нагибину в Москву, мы приступили к работе. Был уже 1985 год. С этого момента мы часто встречались и очень подружились. В течение пяти-шести лет я часто бывал у него на даче, мы работали, говорили о разном, общались. Круг нашего общения был очень широк. Нагибин меня чрезвычайно возбуждал, о чем бы мы ни говорили. По натуре он был очень любознателен, его интересовало, что я думаю по тому или по этому поводу. Он был исключительно образован, слушать его – на любую тему – было интересно. Мы говорили обо всем – культуре, политике, религии, сексе.

Мы затеяли своего рода игру: говорили друг с другом, как говорили бы Сталин с Брежневым, или Берия с Рахманиновым, или Сталин с Горбачевым. Играя, пытались спроецировать на наш замысел перипетии истории страны, не только прошлой, но и будущей. Нагибину было интересно, каким я представляю себе будущее развитие событий в России. Уже начиналась перестройка, с каждым моим приездом климат в стране ощутимо менялся.

Я добился для Нагибина хорошего контракта, он приехал ко мне в Америку, был на съемках "Гомера и Эдди". Я его снял в церкви, у него был крупный план: молился, вставал, уходил. Седой алкаш с измятым лицом. Я смог ему заплатить за съемки какие-то деньги. Потом он приехал в Лондон, где я заканчивал работу над картиной.

Я очень люблю Нагибина как писателя, он был чрезвычайно талантлив и как сценарист, почти все его вещи кинематографически зримы, образно ярки. Работать с ним доставляло огромное удовольствие. То, чего я хочу добиться, он схватывал почти мгновенно.

Он был очень молод по темпераменту. Его интерес возбуждало буквально все. Приезжая куда-либо, он уже знал, что здесь смотреть. Какие храмы, памятники, произведения искусства. Он мог пешком шлепать через весь город, чтобы посмотреть какую-то фреску, картину в музее. Знал не только Лувр или Прадо, но музеи гораздо более скромные, в каждом умел находить шедевры.

В Швейцарии мы замечательно съездили на виллу Рахманинова в Лугано, поговорили с его племянником. Нагибин знал об этой вилле все еще до приезда, ходил по ней, будто здесь уже давно свой человек.

Работа над сценарием шла медленно. Сценарий не менее объемный, многоплановый, чем "Сибириада", не менее сложный по своей структуре. Очень многое надо было придумать, сконструировать по драматургии, найти точные детали, кинематографические образы, сочетающие воспоминания героя, то, что ему мерещится, с реальностью, в которой он живет.

В этом мне очень помог Мандельштам, сочетавший в своей поэзии образы несочетаемые – то, что и хотелось видеть в картине. "Павлин в курсале" – пустой курсал, гуляющий по нему павлин – это образ из начала века, то, что мог видеть и Рахманинов во времена, когда был всего лишь бедным студентом.

С самого начала мы понимали, что наша картина не просто о музыканте. Она – о художнике и о земле. Поэтому в сценарии у нас два героя – Рахманинов и его кухонный мужик. Мужик любит девку, а она любит Рахманинова.

Эта девочка, Марина, фигура реальная. Она потом была няней у детей Рахманинова, даже приезжала к нему в Швейцарию. Он, судя по всему, ее обожал. Его дети, особенно дочки, тоже ее обожали. Но у нее была чахотка, она уехала умирать в Россию. Мы придумали, что она любит Рахманинова, всю жизнь, безумно. Это она привозит ему куст сирени, который он пытается потом высадить на американской земле. А Марину любит этот мужик, в начале фильма – мальчик. Когда придумали это, поняли, что сценарий есть. Замечательный. Наотмашь.

Где-то в середине работы Нагибин меня очень сильно расстроил. В это время мы жили в Лондоне. Я с нежностью вспоминаю это время, беседы с Юрой на диване, долгие прогулки по лондонским паркам, вкуснейшие обеды, которые нам готовила его жена Алла. Как-то я заметил, что он работает немного спустя рукава, сказал ему об этом.

– Да, ладно! – отмахнулся он. – Это ж кино! Это не литература.

В этом было достаточно снисходительное, даже слегка презрительное отношение к кино. Я почувствовал себя уязвленным, мне стало обидно за свою профессию. Кино не хуже и не лучше литературы, это просто другое искусство. Потом я не раз втыкал ему в ответ:

– Хоть это кино, а не литература, Юрочка, но все же придется не полениться и поработать. Диалог хреновый. Надо переписывать.

Он улыбался в ответ своей сардонической улыбкой (чувство иронии у него было замечательное) и, не споря, переделывал то, чего я не принимал.

Я любил его здоровый цинизм. Для человека, который видел и понимал, что в стране происходит, умел ничему в ней не изумляться, это естественно. Он был здесь воспитан, приспособлен к выживанию, хоть выживалось и трудно.

Наконец, сценарий был окончен. Начинали мы его, когда я делал "Поезд-беглец", заканчивали на "Гомере и Эдди". Думаю, среди многих сценариев, написанных при моем участии, это один из лучших. Интересный фильм может из него получиться. Верю, что еще поставлю его. Опять, увы, все упирается в деньги.

До сих пор храню у себя рассказ Нагибина, давший толчок долгой и, надеюсь, еще не оконченной судьбе этого замысла. История "Сирени", история романса, который стал поводом рассказать о России, о великих потрясениях, пережитых ею на протяжении полувека.

Пару лет назад были изданы дневники писателя, где наши взаимоотношения описаны совсем с другой точки зрения. Мол, я холодный, полный цинизма человек. Читая про себя, просто не мог поверить, сколь по-разному воспринимались нами наши отношения. Странное дело, эти строки нисколько не изменили ни моего отношения к Юре, ни памяти о счастье, испытанном во время нашей совместной работы и просто во время, проведенное вместе. Люблю его по-прежнему. Может быть, потому, что я действительно циник? Не знаю. Да и не все ли равно теперь?..